***

Если шторы раздвинуть — увидишь лес,

Если лес раздвинуть — увидишь море:

Что-то детское в этом движении есть.

Примиряющее со злом,

Успокаивающее в горе.

 

Так и стоишь, словно кто-то позвал, у окна,

Напряженным чутьем раздвигая преграды,

Добираясь до дали последней, до дна,

За которым Ничто,

Голый гул водопада.

 

Этой терке пустой только время тереть,

С тонким абрисом дней,

                        с бабушкиным изумленным идиш...

Если жизнь раздвинуть — увидишь смерть,

Если смерть раздвинуть — увидишь...

Увидишь.

 

***

 

Дерево

 

Послушай, невозможно написать,

Как дерево... послушай, невозможно,

Оглянешься, вздохнешь неосторожно

И можешь вновь и вновь припоминать

Тот город маленький от дома до вокзала,

Сухую пыль, песчаную дорожку

И дом пятиэтажный, где стояла

Такая тишь, как у лесной сторожки,

Где в полутемной комнате жужжала

Большая муха, тыкаясь в подушку,

Где мы с тобой раздетые лежали

Не только потому, что было душно.

А ближе к вечеру, на узеньком балконе,

Ты пробавлялась болтовней ненужной,

И был вдали пейзаж, как у Джорджоне,

Окутан синей дымкою воздушной.

Я понимал и чувствовал вполсилы,

И нас оставил ангел наш, хранитель, —

Собрались тучи и заморосило...

 

И вот тогда я дерево увидел.

 

***

 

Бог дарует тихую обитель,

Ясный день, нежаркую погоду,

Трезвый ум, способность ярко видеть

Раз в году, и реже год от года.

 

Вот и мне, быть может, на неделю,

Осенью, порою листопада,

Достается райское безделье,

Золотая соразмерность взгляда.

 

Достается комната в три роста,

Зеркало в витой старинной раме;

Зеркало бесчувственно и просто

Отражает прожитое нами:

 

Пастушка с пастушкой на салфетке,

Пианино, море с облаками,

Женщину, грустящую в беседке,

Мальчика, играющего гаммы.

 

Мальчик полон страхов и печалей,

Он боится смерти и болезни,

Он не видит смысла в том начале,

Что со временем сотрется и исчезнет.

 

Я не трону женщину в беседке,

С ней и так все было слишком сложно,

Пусть сидит в своей зеленой клетке, —

Есть стихи, в которых все возможно.

 

Можно очутиться в прошлой жизни

Так, как очутились эти двое,

Замогильный запах жухлых листьев

Их приводит к счастью и покою.

 

Путь ведет скрипучим черным ходом,

Длинной итальянской галереей

В комнату, откуда мальчик родом,

Где стоят шкафы, как иереи.

 

Грузным соглядатаям зачатий

И смертей в дряхлеющей квартире, —

Что им скрип продавленной кровати,

Тонкий вскрик живого в  этом мире?

 

Комнаты предутренние тени —

Отпеванье по ушедшим и пропавшим.

После стыдной суеты забвенья

Прошлое становится всегдашним.

 

В этом дар твой, тихая обитель,

Строгий смысл за легкою игрою,

Словно кто-то обделил или обидел

И потом одаривает втрое.

 

***

 

Послание

 

Я вижу город в сумерках рассвета,

Там все, что я люблю, просветлено

Туманом: признаки исчезнувшего лета,

Деревья, улицы, ты и твое окно.

 

Я вижу комнату твою в мерцанье

Еще не начинавшегося дня,

Твой перепуг при раннем просыпанье

И слезы от навязчивого сна.

 

Тебе приснился сон томительный и блудный,

Где все, как в жизни, и с таким трудом...

Я счастлив, что тебя спасает утро.

Я вижу, как лежите вы вдвоем.

 

Я вижу вас с такою явью света,

С какою странник — снег на пустыре.

И ты, своей неверностью согрета,

Спокойно засыпаешь вдалеке.

 

***

 

Секстины

 

И нам слегка знакома та страна,

Свободная безвыходного сна,

Во всей своей великолепной сини;

Там вечно длятся эти небеса,

Там точно сопоставлены веса,

Ее писал задумчивый Беллини.

 

Мы потому ее и узнаем,

Что сколь бы ни был длителен содом,

Он выгорит дотла и — перестанет;

И окоем, очерченный окном,

И сумерки, творящиеся в нем,

Натруженным глазам твоим предстанут:

 

Возможно ли, чтоб воды так текли,

Чтоб так над ними горбились мосты,

Чтоб мир тебе такою щедрой данью

Давался без прикрас и суеты,

Возможно ли... так тихо скажешь ты,

И в голосе твоем почти страданье.

 

Ты — блудный сын, которого влекло

Наружное пространство, что легло

Невыразимо грустным расставаньем;

Ты смотришь сквозь прозрачное стекло:

Стекает капля, поднято весло,

И ты согласен с этим расстояньем.

 

***

 

На слишком близкое, слишком близкое

Я подошел к тебе расстояние,

Все расплывается, сердце стискивает,

Бог весть откуда это сияние.

 

И ты прекрасна ли, я ли выдумал, —

Что за бессмыслица слов двоящихся!

Из прошлой жизни я время выломал

И вставил шарфик твой, в ветре длящийся.

 

И вставил шаг твой, навстречу льющийся, —

Взаимность тела и тяготения,

И невесомое тех дней имущество:

Дрожанье воздуха вослед движению.

 

***

 

Так расскажи когда-нибудь себе,

как ты бывал в приюте престарелых

актеров.

            Розовым младенчеством их спелых,

печеных лиц приближен был к судьбе

 

живущих — лицедействует беда:

маразм с горчинкой благородной речи,

“заслуженных” морщинистые плечи,

цветник, паркет, — все правильно, — судьба

 

недаром нас приводит в тесный клан

отживших жизнь восторженно-невинно,

где смерть, как малолетний хулиган,

скорее ищет повод, чем причину,

 

чтоб посетить кого-нибудь из них

(а остальные робко затихают);

я знаю только то, что вижу, знаю,

как дорог мне колеблемый тростник

 

и эти окна, вымытые чисто,

с великолепной осенью слезливой.

И глаз старухи перезревшей сливой

глядится в умирающие листья.

 

Мы смертны. Нас не любят или любят.

Мы радуемся. Нам бывает страшно.

Господи, как все это неважно,

когда, вздохнув, снимают на ночь зубы.

 

***

 

В моей чернильнице давно живет паук,

И я тихонько трогаю рукою

Тончайших нитей серебристый пук,

Осыпанный чернильною мукою.

 

Здесь целый мир, засохшая страна,

Где есть хребты, долины и вулканы,

Прекрасный мир, без цели и творца,

Он так похож на мой, что даже странно...

 

***

 

Дебил

 

Он прячет лицо и воет, —

Так страшно летит электричка!

И тьму за окном успокоит

Лишь запах пальто сестрички.

 

И мы изъясняемся трудно,

И нас утомила дорога,

И мы, в нашей тьме беспробудной,

Дебилы Господа Бога.

 

***

 

В поезде

 

1

Мальчика сальные пальцы

Пористый мнут пирожок.

Вагонные сонные лампы

Катают на лицах желток.

 

В недрах дремучего зверя —

Тучной и тягостной тьмы —

Поезд нору свою сверлит.

 

Храпящих раскрытые рты

Качаются мерно и мертво.

Трудно любить подряд

Желаний их воздух спертый,

Каждого душный ад.

 

Ритм этот странный, рваный...

В тьму, словно в смерть, смотреть.

Но туда еще рано, рано,

Жизнь еще надо терпеть.

 

2

Вислая нить проводов

Тянет свое вдоль окна,

С горькой покорностью вдов

Вниз опускаясь и на-

Верх выбираясь опять,

Вкось полосуя пейзаж...

Что у живущего взять,

Кроме прорех и пропаж,

Кроме осенней земли

В комьях тяжелых, буграх,

Кроме безумной семьи,

В прах разлетевшейся, в прах.

 

***

 

Без меня

 

Золотистая моль в вечереющей комнате вьется,

Пропадает за шкафом, взмывает под потолок,

И к окну подлетая, с лучом золотистым сольется

В ослепительный трепет,

в сплошной светоносный поток.

 

Там, где нет никого, как легко попаданье!

Мир, в котором изъяты сомненье, надежды и боль,

В пустоту излучает свое золотое сиянье

И находит, находит свою золотистую моль.

 

***

 

Выход — в безумие, нет, в бормотание,

В рваную, глупую, жалкую речь;

Вот она, тихая, с небом братание, —

Зимнего холода синяя течь.

 

Вот она, складная, ложь во спасение, —

Низка стекляшек в обмен дикарю;

Косная, темная, во искупление

Чуткости зряшной, пригодной зверью.

 

***

 

Тот край, где чувственным узором

Зной зыблет жаркие границы,

И переливчатым пробором

Проходит ветер по пшенице.

 

И берега сползают к морю,

Как раб к ногам, прося пощады,

И словно ропот в древнем хоре,

Листвы взволнованное стадо.

 

Но вот, — гроза. Потоки между

Лопаток улиц взбухнут вскоре, —

То мокрый город, сняв одежду,

Ее выкручивает в море.

 

А через час — закат лимонный,

Опять светло, омыто, людно.

Так улыбается спасенный

Улыбкой вымученной, чудной...

 

***

 

Ломая лед по кромке мерзлых луж

На берегу холодного залива,

Ты обнаружишь, что не так уж чужд

Гармонии смирения и нужд

Родимых книг: Екклезиаст и Иов.

 

Та женщина, с которой всякий раз

Был внове мир, которая преступно

Тебя в уме держала про запас, —

А ты смотрел до онеменья глаз, —

Теперь почти всегда тебе доступна.

 

Но что тебе теперь, — тогда, тогда...

Взамен невыразимо трудной страсти

Снисходит поздней мудростью строка:

Дарить нам счастье надобно пока

Оно для нас еще немного счастье.

 

И понуждая памятью те дни

Озвучить снова шелестеньем платья,

Овеществить прорехами скамьи

С застрявшим сором, и ее в тени,

Ты ничего не чувствуешь, — проклятье!

 

Но это было, я ее любил!..

И оглянувшись, чтоб найти приметы,

Ты натыкаешься на этот поздний пыл

И вздрагиваешь — ты ли погасил

Блеск этих глаз, сиявших прежде светом?

 

***

 

Город спускается к балке,

Прыгает в темень ночную

и выбирается жалкой

горстью домишек вслепую.

 

Свет, проплутавший, как сыщик,

в путаном лепете листьев,

тонкими струйками прыщет

на кукурузный булыжник.

 

Тепло. И спиною жмется

тень в закромах подворотен.

Городу что-то неймется,

он, как потерянный, бродит.

 

Нервно сжимает запястья

ветвей и тасует листья

город — свидетель несчастья

и сатанинского свиста.

 

И, находившись до лая

псов дворовых, затихает,

в светлеющих пальцах сжимая

окраину, белые хаты.

 

***

 

В дождливый день читать роман

С неторопливою завязкой,

Где кто-то полюбил мадам

И нагло хвастает подвязкой...

 

Пока мадам готовит месть,

Влюбляя юношу обманно,

А юноша спасает честь

Высокородного болвана,

 

Я так живу, как будто лет

Мне впереди безумно много,

А прошлого в помине нет, —

Есть я за пазухой у Бога.

 

Есть ровный безмятежный плач,

Дождя пузатые колеса;

Есть нервный суетливый ткач —

Судьба, к которой нет вопросов.

 

Осуществится ли обман,

Которым полон воздух влажный, —

Как, чем закончится роман,

Мне, в сущности, совсем неважно.

 

***

 

Воспоминание

 

                                         Брату

На рейде веселятся корабли,

Осенней мухой небо цепенеет,

И праздник синего и красного: Дюфи.

 

То мелкий дождик по бульвару сеет

И с черных веток редкие листы

Мгновенным махом подчистую бреет,

 

То солнца неподвижные лучи

Легко и просто землю утешают

Холодной ласкою, не трогая почти.

 

Такое равнодушие вселяет

Последнюю отвагу в тех, кто сир,

Поскольку справедливости не знает

 

Природа, — вот, устраивает тир:

Порывы ветра наугад пуляют

По горизонту нищему, как Ир.

 

Так осень властвует.

                                    И побуждает

Меня создать такой широкий мир,

Какой и в ней самой едва ль бывает.

 

***

 

После смерти

 

1

Уходи умирать на забытый чердак,

Забирайся под кровлю, заползай под пиджак,

Подбери свои ноги к плохому лицу,

Замыкайся в себе, ощути теплоту.

 

Не увидишь усталых, растерянных лиц,

Оплывающий свет, закипающий шприц,

Не услышишь мышиной возни у одра,

Только ужас нахлынет, как дождь из ведра.

 

Все. Не нужен тебе ни обет, ни зарок.

Только здесь ты почувствуешь, сколь одинок.

И впервые не нужно об этом сказать:

Слишком плохо тебе, чтобы снова начать.

 

Отпусти свою память и все, что прочел,

Все, что верил — не верил, справедливостью счел,

Лишь бы весь этот хлам позабыл, как не знал,

Невозможный вопрос возле губ не дрожал.

 

 

2

И я в пустую комнату вхожу,

На улице пустой глотаю воздух,

Какую-то нелепицу твержу

Невесть о чем: о кладбище и звездах.

 

И невесом, как порченный орех,

И к делу так же точно не пригоден,

С ненужной лаской понимаю всех

И от любви единственной свободен.

 

И все кому-то нужен, а зачем?

Смерть вовсе не страшна, но след ее пребудет

Попыткой свыше сил постигнуть этот день,

Когда не будет нас, и ничего не будет.

 

3

Еще страшней и одиноко,

И на губах смиренья привкус:

Твой мир — всего один из многих,

И вовсе он не в центре мира.

 

От всемогущества — ни крошки,

Утерян взгляд судьбы особой,

Отметившей тебя с рожденья,

И ты никем не опекаем.

 

Ты можешь быть, и можешь не быть,

И, согласись, совсем случайно

Ты в этой осени печальной.

Природы жесткое молчанье:

Ну что ж, живи, ты не мешаешь.

 

Свободней нищих и погоды,

Ненужней луж и павших листьев,

Мне так впервые без надежды,

Без праздников и перерывов.

 

 

4. 2 ноября 1976

Сегодня здесь случилась смерть старушки,

и, тупо глядя в отсвет фонаря,

держа унылую больничную ватрушку,

я вспомнил: ровно год, как нет тебя.

 

И, понимая бесполезность даты

(что мертвому, в его пустой судьбе,

чередование рассвета и заката!),

я пробую не думать о тебе.

 

Ведь память, распуская свои перья,

родное застит: обреченность глаз

и то прекрасное, по сути, недоверье,

с которым ты выслушивала нас.

 

За ним уже проглядывало что-то

превыше наших страхов и рутин,

бесстрастное, как чуждая природа,

к которой ты была на полпути.

 

И что уж говорить о нашем вздоре

из утешений, доводов, молитв!

(“Кого ебет, мой друг, чужое горе”, —

сказал мне одинокий инвалид.)

 

Как ты боялась приближенья ночи!

И я, когда поверил, что умру,

смотрел в ее живое средоточье,

в оконную дичающую тьму.

 

Я различил корявый древний тополь,

за ним неясный, призрачный завод,

а дальше, как сказал поэт, Петрополь

вставал из гиблых и глухих болот.

 

Я всматривался в “чудище огромно”,

не понимая, для чего я здесь,

достаточно свободный и бездомный,

чтобы считать своей любую весь.

 

Когда от свернутого свитка ночи

остался след темнеющей каймы,

я все еще всерьез себя морочил,

пытаясь быть хозяином судьбы.

 

И тут же сладко понял: я не волен

крупицы ни прибавить, ни отнять,

не потому, что чем-то обездолен,

а потому, что нечего менять.

 

И, подтвержденьем вспыхнувшей догадки,

чертя холодную и ясную дугу,

взлетали птицы с угольной площадки

на голую фабричную трубу.

 

 

5. Видение

Я в смерть вошел, как входят в переход

подземный станции метро конечной.

Теперь я буду в этом мире — под

невероятным вашим — и навечно.

 

О Господи, теперь ни “под”, ни “над”,

ни “я”, ни “вечно” не имеет смысла.

Пространство — это там, где сад,

и время только мысль простая. Числа.

 

Здесь хорошо, как хорошо дремать

в вагоне — ни добра не ждешь, ни худа.

О, только бы никто не стал смущать

виденьем, что есть мир живых. Оттуда.

 

***

 

Лето. Бунин

 

1

Читаю Бунина, и терпкий вкус

Готовности к любви и смерти разделяю

С высоким гордым стариком, —

Невольно спину выпрямляю.

 

Живу в саду. И как слепец,

Лицом снимаю паутину.

Как будто я ее покинул,

Так хороша земная жизнь.

 

2

Дней наших на земле

короткое стоянье,

как солнечный удар

любви звериный пыл:

в двудышащем тепле

столь тесное слипанье,

как будто это жар

им полдень одолжил.

 

И только точный стих,

толчков сердечных сумма

даст выпрямить хребет,

хаос заговорив;

так летний вечер тих,

щепоть дневного шума

и путаницу бед

в закате растворив.

 

***

 

Любимая, любимая, любая,

Какой обман твой несравненный свет!

Пузырь земли, нелепая, живая,

Инстинкта нечленораздельный бред.

 

Как насекомое, мучительно влипая

В смолу, узором станет в янтаре,

Ты, сила бестелесная, слепая,

Вдруг женщиной хохочешь во дворе...

 

***

 

Каким угодно будь, каким угодно:

Прекрасным, никаким, невыразимым,

Зачем тоской сказать Тебя достойно

И мерзостью бесплодия томимы?

 

И только послушанье — спелый опыт:

Стать слухом, зреньем, обратиться в малость,

Так просто и понятно сделать, чтобы

Не нам хотелось, а Тебе бывалось.

 

***

 

Из цикла “Настоящее продолженное”

 

1

...и вот опять идут простые дни

без рифмы и размера. Очень рано

встаю, готовлю чай и умываюсь...

Какой покой в обыденных словах,

написанных на следующий вечер,

когда от света — еле видный след,

зажившая царапина, но утром

те пять минут, когда привычка жить

еще не обрела привычной власти, —

вся чернота холодной зимней ночи

да две полоски света на стене

от окон, где проснулись часом раньше, —

вот все, что есть, помимо горечи душевной,

столь беспричинной и несоразмерной,

что удивленный и чужой следишь,

как тело медленно встает и суетится,

и ставит чай, и прячется в одежду,

и все затем, чтоб не успел додумать

простую мысль: тебе дарован день,

ты — избранный сосуд в каком-то смысле,

но смысл и цель настолько далеки

от ежеутреннего сонного похмелья,

от сложенных в бессильи длинных рук,

от коридора тесного, в котором

уже в дверях опомнившись, не верю:

и это я в шатающемся теле?

 

2

Сегодня день — за все не дни награда.

Все так совпало: редкой тишиной

души, и тихим местом у окна

я награжден за месяцы бездушья.

                                                            Тихий ангел

спокойно направляет трезвый взгляд

на вымерзший пустырь, где два скелета

больших деревьев связаны веревкой,

и простыни дубеют на ветру,

старуха бьется с мокрым полотенцем,

а мальчики затеяли игру

беззвучную отсюда.

                                                Светлый контур

многоэтажной ряби новостроек

виднеется вдали на горизонте.

Все видимое только подтвержденье, —

наружная судьба моей души,

но странным образом и вправду существует...

Я медленно живу. Свет угасает.

Сначала исчезают новостройки,

старуха возвращается домой,

деревья проступают черным знаком.

Я вспоминаю строки из стиха,

написанного раньше: “Бог дарует

обитель тихую...”

                                    И повторяю: “Бог дарует...”

 

***

 

Моя природа — вслушиваться в звук,

До времени возникший и летящий,

И по его способности разящей

Догадываться, кем натянут лук.

 

И вся моя работа — звук сберечь,

Протяжный отклик, свойственный природе,

Благословить на медленные роды

И с горечью отдать в людскую речь.

 

Так неизбежно зреет сталактит:

Чем тише я, тем звук сильней и внятней,

Чем меньше я — тем строже, тем громадней,

Исчезну я — он все заполонит.

 

***

 

Армения

 

Кладка древнего храма на каждой горе, —

Вот где славно устроились мертвые души.

Вот и все, любопытный, о древней поре:

Кто-то жил, кто-то строил и кто-то разрушил.

 

Ты забрел посмотреть? На здоровье, смотри.

Можешь тронуть рукой проходящую тучку.

Приобщайся к местам, где веками пасли

Толстозадых овец средь верблюжьей колючки.

 

А теперь вот закат обещает полям

Неплохую погоду на дни наших странствий...

Ничего, ничего, кроме свойственной нам,

Угасающей боли гражданства.

 

***

 

Тбилиси

 

                                      Д. Шнеерсону

Теплый город с персиянским рынком,

Я воспоминание устрою,

Как устраивают праздник по старинке

Горцы над извилистой Курою.