|
|
ОБРАТНАЯ ЛОДКА
1
Прими, грядущее, забывчивостьмою! Как ветви в голубом плывут, забыв ветров завывчивость, так, память, мы с тобой гребем: спиною к финишнейшей ленточке на финишнейшей из прямых, по Малой Невке (той же Леточке), при чувствах праздничных, при них. Лицом к тому, что удаляется, но проясняясь. То-то мрак тобой и мной наутоляется, когда, устав, затихнем, как, – в колени лбы уткнув, угробившись в дым на дистанции, в клочках небесных вод, утробно сгорбившись, – гребцы, – горошины в стручках.
(Из «Школьного вальса», 2003)
Восьмая пристань. Из стихотворений 2004 года
2-3. Болезнь
1 Все это жар. И абажура шар. Ажурный, ал. Ребенок хнычет, мал.
Рефлектор, блеск. Спирали легкий треск. Раскалена, глаза слепит она.
В тот миг, когда в него метнет орда стрел золотых тоску, чтоб он затих,
дай руку, дай. Купи мне раскидай. Китай цветов бумажных и цветов.
Еще волчок. Еще «идет бычок...» Волчок кружит. Дитя в ночи лежит.
Там довелось ему спастись, но ось тоски, ввинтясь, со смертью держит связь.
Наперсток, нить. Её заговорить избыток слов я знаю. Радость, кров.
И потому, когда шагну к Тому, жизнь сбросив с плеч, забуду речь.
2 В той лампа есть ночи, в той лампа ночи горящая. Машинка «Зингер», стрекочи в столовой слабо. Тряпье пропащее.
Там и соткется вдруг из света, из света желтого, как бы замедлив скорость, звук тоски, и это тоска животного.
Урчанье, шорох, страх, по трубам водопроводная тоска с захлебом, впопыхах, как мышь по крупам, мне соприродная.
Там в горле я комком, там в горле, в слезливой жалости к себе, свернусь. Пылает дом, и жар растерли. Из этой малости:
любви, и жизни, и болезни, – когда закончатся все три, свой свет себе верни и в нем воскресни. Строчи, пророчица.
Под лампой руки, блеск челночный, ушко игольное, тряпье пропащее, и треск тот полуночный, тоска продольная.
4. Разворачивание завтрака
Я завтрак разверну между вторым и третьим в метафору, задев струну, от парты тянущуюся к соцветьям
на подоконнике, пахнёт паштетом шпротным, иль докторской (я вспомню гнёт учебы с ужасом животным:
куриный почерк и нажим, перо раздваивается и капля сбегает в пропись, – недвижим, сидишь – не так ли
и ты корпел, и ручку грыз, и в горле комкалась обида, товарищ капсюлей и гильз и друг карбида?),
я разверну, пока второй урок не слился с третьим, свой завтрак, рябь газетных строк гагаринским дохнет столетьем,
кубинским кризисом своим пугнет, и в раме, дымком из бойлерной кроим, зажжется Моцарт в птичьем гаме.
(Куда все это делось? – вот развертыванья всех метафор моих и памяти испод, и погреб амфор.
Я вижу маму, как мне жаль её (хоть болен я), и вдруг, в размерах уменьшившись, уходит вдаль и, крошечная, в шевеленьях серых,
сидит в углу, тиха. Тогда-то, прихватив впервые, как рвущейся страницы шороха, шепнуло время мне слова кривые).
Теперь давай доразверни свой завтрак. Парта. Дневного света трубчатые дни в апреле марта.
Седьмая пристань. Из книги «Школьный вальс» («Пушкинский фонд», Санкт-Петербург, 2005)
5. Первое сентября
Аллейка и дворик типичный, линейка у серокирпичной,
и астры, их запах сентябрьский, прекрасный, как голос, Синявский,
футбольный, твой голос плацкартный, и сольный проход Эдуарда,
и лучик из зелени боком, как лучник с зажмуренным оком,
уклейка в извиве горящем, калека в вагоне курящем,
и лето, и, пыльный и бывший, столб света, вагоны пробивший,
взять на зуб, на ощупь и зреньем ту насыпь с ее озареньем,
и солнце в песчаном разбросе, как голос: умножу, не бойся,
умножу песчинки прилива, и ношу ты примешь, счастливый, –
и только все грани мелькнули осколка, как нас умыкнули.
6. Классная баллада
Вержиковский сидит за Покровским, три колонки, да первый урок, да слепым Николаем Островским худосочно-зачатый денек.
За последнею партою Мосин, он читает «Кон-Тики» тайком, это ранняя, думаю, осень, так что думаю я не о том.
Пусть к доске нынче выйдет Елькова, пусть расскажет чего наизусть, я на поле смотрю Куликово за окном. Поражение. Грусть.
Извлеки мне двусмысленный корень, или в степень меня возведи, душно мне, я в себе закупорен, возраст держит меня взаперти.
Вержиковский достанет свой ножик и Покровскому в спину воткнет за Ларису Дьячук. Сколько ножек! И ведь каждая линию гнет!
На собрании спросит директор, осуждаем поступок ли мы. Я не знаю, мне надобен вектор, Вержиковский – мой друг с той зимы.
Ты на двух, говорит она, стульях, Романовский, сидишь, говорит. Стыдно мне, уж пушок есть на скульях, а двуличен. В зеницах пестрит.
Осень туберкулезная наша! Ты, Измайлов, за лето подрос. То-то, видимо, плакала Саша, когда лес вырубали берез.
7. Вечер
На третье в ночь. И тут же, третьего, иду, и где-то за спиной брат и сестра плывут Терентьевы, обнявшись в ласточке двойной. Каток полурасчищен Сонькою и Сенькой, деревянный шарк лопат доносится сквозь тонкую снег-пелену, и чуден шаг. Вечерние и благосклонные часы прогулок и гостей, висят продукты заоконные, промерзнув до мозга костей. На третье в ночь. О, вечер третьего, и переулок за Сенной (Грифцова, что ли? да, воспеть его!), и снег стеной, и снег стеной. Со мною Леночка Егорова, прекрасна и мгновенна плоть, есть с чем расстаться мне, до скорого, я говорю тебе, Господь.
8. Ночь
Чашки голубого снега, северный фарфор, послепраздничный ночлега дом, и в окнах – двор,
лежа в радости простуды, слышишь: ночь не спит и под мертвый звон посуды над столом висит,
над катком висит, и дальше, и уходит ввысь, спи, не слушай, мой редчайший, гости разошлись,
а уж сколько было там их, чудных, где, светла, веселилась влага в граммах рюмочек стола,
а уж сколько их топталось, от подошвы снег таял, таял, талость, талость, разошлись навек,
светом из сосудов неба – белого зерна, медленных хранилищ снега ночь – озарена.
9. На дачу
Ночная электричка с лязгом. С искрой азарта. У паровоза на Финляндском. Ту-ту. До завтра.
Летят небесные атласы. Лязг с нарастаньем. У бюста Ленина. У кассы. Под расписаньем.
Вагонная скамейка с лоском, и в черном чаде мельк полустанков. За киоском «Союзпечати».
Союзпечали видеть тамбур слеза мешает. Пусть ударения каламбур акцент смещает.
У паровоза. Здравствуй, Ленин! У бюста. Чувство, что ты кристален и вселенен, король Убюста.
Нет, нет, неправда, до абсурда еще далёко, и красит нежным цветом утро любимой око.
10. Под Новый год
В окне проезжие разбросы волнообразных и бескрайних снегов увидишь и раскосый зеленогранник,
в чуть затуманенных, забитых слюдою наледи, в которых зеленогранник-ель и выдох жилья в повторах,
в волнообразных и проезжих полях мелькнет – и ты увидишь – огонь, как золотой орешек, вдали и выйдешь.
И вот она, платформа, хрустом и вмятиной дана подошвы, и дальше – сказанные чувством снега: роскошны.
За мелкою решеткой (надпись читаешь:«Горьковская») в свите стоят деревья, как я рад из вагона выйти
и знать, витой и синеватой идя тропинкою на дачу, что позже стих витиеватый на них потрачу,
что лучший из поэтов в помощь мне даст жизнелюбивой силы и что со мною будет в полночь любовь Леилы.
11. Времена года
Вот Мельникова Ира сидит в луче косом, струящемся как лира. Свет солнца невесом. С ней рядом Белякова, алеет галстук-шелк, она всегда готова. Свет вспыхнул и умолк. Васильеву Наталью отсадят от меня. Октябрь дохнет печалью, осадки уроня. Любители кальянов под дождик задымят. Родненко, Емельянов. Болгарский аромат. Достать из пачки «Шипки» одну и закурить, увидев зимней зыбки качнувшуюся нить. Иль затянуться «Солнцем» – и к форточке потек слоящимся уклонцем синеющий дымок. Потом, сугроб угробив, приходят март, апрель, и ты меняешь обувь, носимую досель. Потом гремят потоки из водосточных труб, и, прибывая, соки квадрат возводят в куб. Из девичьего мира иди ко мне – любя к тебе приближусь, Ира, и обойму тебя.
12. Импровизация
А. Д. Узнаю вокзал я Витебский, помню, помню, на вокзал за киоском тем, за вывеской той малёваной шагал,
за квадратом красным, черным ли мимобежного окна жизнь ютилась, утки чёлнами чуть покачивались на,
там жила моя любимая в царскосельскости своей, свежесть непоколебимая мартом веяла ветвей,
ветви веяли дрожанием, воздух в искренности был собственным неподражанием, леонидовичем сил,
но особенно вечерними привкус гари был хорош, сигарет и спичек серными огоньками вспыхнув сплошь,
и летел по небу огненный за составом след души, с кисти жалостной уроненный живописца из глуши,
ах ты, Витебский, немыслимо мне сегодня проезжать всё, что вижу, и, завистливо в полночь выглянув, дрожать,
и заглядывать за грань тоски, с верхней полки спрыгнув жить. Так ли, так ли, милый Анненский? Выйдем в тамбур покурить.
Шестая пристань. Из книги «Новые рифмы»(«Пушкинский фонд», Санкт-Петербург, 2003)
13. Накануне
Вдруг такая сожмет сердце, такая сердце сожмет, гремя, поезд, под железным стоишь, в торце улицы, слышишь, как время
идет, скоро, скоро уже холодно, будет молчать хорошо, под ногами первое легло дно, первая под ногами пороша,
и как будто мира все лучи, все в точке жизни моей, не найдя, собрались, не найдя меня, чище не бывает высвеченного изъятья,
и пора заводить стороннюю песню радости, витрин Рождества, и билетик проездной, роняя по пути перчатку детства,
доставать, вон туда идти, мимо свай, а из перчатки пусть, сдутой ветром, потерянной, как письмо, пульс вобравший прорастает куст.
14. Шахматный этюд
Шахмат в виде книжки пластмассовые прорези по бокам для съеденных фигур стежки столбиком, резные ферзи,
пешки-головастики, ладьи, в шлемах лаковых слоны, я пожертвую собою ради желтого турнира в клубе – лбы наклонны
над доской – Чигорина, в клубе, на Желябова, – горя, горя – на! Много горя – на! – как уйти от продолженья лобового? –
инженеры в жёлтом свете с книжечками шахмат, о, п |