***

 

 

На что мой взгляд ни упадет,

то станет в мир впечатлено.

Отечный свет аптек придет

из переулочных темно.

 

За ним туманный гомон бань,

где пухнет матовая мгла

и в гардеробе горбит брань

худую спину из горла.

 

За ним убожество больниц,

где выдыхают жизнь плашмя,

или иконы бледных лиц

глядят, как мать сидит кормя.

 

Пусть известковых стен подъезд

и подворотни грубый грот

дырявят плоскость этих мест -

на черный день есть черный ход

 

и есть материя стиха,

когда выныриваешь вдруг

на ленинградские снега.

Бери. Они из первых рук.

 

                   сентябрь 1998

 

 

***

 

 

Расстояния столб

припирает к стене

сытых зрелищем но не хлебом толп

форма шкуры стране

 

городов ее дробь

покрывает и в три

Лена бьет ее Енисей и Обь

плети трещин зари

 

уссурийский окрас

но левее туда

где на Западе мертвой дымкой глаз

и чернеет вода

 

где утопленник-царь

лед уходит под мост

воин Войнова выхлопная гарь

просорившая мозг

 

где друг к другу лицом

тесно с кухонь бубнеж

над двусмысленным все язвит концом

золотясь молодежь

 

воздух скручивать в трос

и тянуть как баркас

на себя страну магазинов слез

круп на голод запас

 

я из местных пустот

сада райского из

иноземного ускоряя год

называл твою жизнь

 

в вещество ее свет
сбив и снил душе

между мыслимым и реальным нет

расстоянья уже

 

то в материю сдвиг

духа плотного взрыв

как вернулся бы над рекою крик

в горло чайку явив

 

                        1991

 

 

***

 

 

Памяти Л.

 

 

С трамвайного поползновения

(скрипи, постскриптум

к минувшему) начни забвение.

Пройдись по скрытным.

 

Хождение за послешкольные,

междугаражные

моря, за чистые, безвольные,

за слезы влажные.

 

Вдоль Карповки, с одной извилиной,

не смуглый отрок,

с тоской, поныне не осиленной,

в поту уверток,

 

отверток, шкурок, штангенциркулей,

наук запущенных,

тех бледных дней, не под копирку ли

в тираж запущенных.

 

Но прерванных. По скрытным, огненным

путям сердечным -

к домам погасшим, обезокненным

и быстротечным,

 

все дальше от тебя, оставшейся

в весенней прелости

земли, в земле, - тебя, предавшейся

недетской зрелости.

 

Кем ты была и кем отозвана,

о чем ты молишь

там, где тебя коснуться косвенно

могу всего лишь?

 

Что означает это воинство,

чью суть бесплотную

сознание трактует двойственно:

как перелетную?

 

И так ли ты обеспокоена

земным, вне дома,

что притяжением, раздвоена,

назад влекома?

 

Твое исчезновенье раннее

все безответнее.

Что для тебя здесь-небывание

сорокалетнее?

 

Случается ли так, что ангелы

сгорают в верхних

слоях, и свет – не их останки ли

в низинах вербных

 

и гаснущих, когда из тысячи

один упрямится

сгорать? С тобой свои черты слича,

пусть пламя пламится.

 

Чем занят смертный человек? - мирским

и занят: фетиш

его -  звездою над Аптекарским

горит. Ты светишь.

 

                  9 мая 2000

 

 

***

 

 

Весенний первомайский день,

упавший, как всегда, в колодец

воспоминанья о зиме, в бинокль

морской, типично ленинградский день.

Какой-то кавторанг заходит в гости -

чуть-чуть навеселе, в парадной форме -

он сослуживец мамы, вероятно,

и дарит ей, надписывая, книгу.

О, материнской гордости предмет

на два-три года, книга о фрегатах,

о тральщиках, линкорах, крейсерах.

О, синева небес, ты Станюкович.

О, голова отрубленная солнца.

Какая это праздничная скука

ребенком быть, смотреть без подозренья

на тех, кто позволяет при тебе

чуть больше, чем позволено обычным

знакомым, не заботясь ни о чем,

точней о том, что ты припишешь им

когда-нибудь, перевернув бинокль.

 

                             8 мая 2000

 

 

***

 

 

Пионерского лета облезлый забор,

зной полуденный, лень, запустенье,

клумба, в гипсе отлитый позор,

ах, картошка, пою, объеденье,

 

в сито скуки ссыпая песок из горсти,

день родительский двадцать второго,

хлеба в тумбочку с ужина принести,

шовинистские шутки Петрова,

 

эхо времени длящееся, лагеря,

перекаты фальшивого горна,

навсегда отвращенье к подъему привито, а зря,

отправленье в общественной невыносимо уборной,

 

о сгущенке впотьмах, о куренье в кустах,

об открытиях в области пола,

всеми порами впитанный страх,

что я сделал, простите, - ничтожней не сыщешь глагола,

 

изолятор, линейка, барак, бессердечный словарь,

заберите меня, заберите отсюда,

я соскучился, мамочка, я не дрожащая тварь,

я природы венец и великолепное чудо,

 

только слезы ночные и вынесут из крови

горе, душу во сне приголубишь,

удивленья достойная сила любви:

как ты мог полюбить то, что любишь?

 

                              1990

 

 

***

 

 

Комната старика, комната старика,

спящее царство лекарств,

или вдовы к «Зингер» машинке рука,

тучное платье, астма,

 

или чета престарелых, камин

с грузоподъемным зеркалом,

эхо и поворот из глубин

рояля серым крылом,

 

шефство над престарелой четой, клянусь

класса уборкой за поведенье,

не поленюсь

слепнущий, глохнущий, тенью

 

становящийся опечатать мир,

как имущество, годы спустя,

в сетке с зеленой фольгой кефир,

вздоха пустяк,

 

вздоха, вздоха святой пустяк,

в беззубый рот творожок,

снег столь падающий там с неба, как

бы записано стертое в порошок.

 

                          апрель 1995

 

 

***

 

 

                                                              Шахматы

(подстрочник)

 

Лакированная шахматная доска.

Аппетитный грохоток высыпанных фигур.

Взмах клетчатых крыльев –

и квадратная бабочка опускается на стол.

В двух кулачках прячется первый ход,

который тебе не нужен, но достаются белые.

Робкое движение крайней пешки.

Так не ходят, переходи. И ты ступаешь, как все.

Едва ступаешь, но ступаешь. Едва.

«Дебют четырех коней» и «Сицилианская защита»

запоминаются благодаря гордому звуку,

но не далее, примерно, пятого хода.

А далее – ты начинаешь зевать и посматривать за окно,

думая: плевать,

и учишься сдерживать слезы

и примиряться со своей бездарностью.

(Позже, когда тебя пытаются поймать на зевке, –

ты становишься подозрительным.

И более искусным.

Хорошая игра требует дурного характера,

и только, когда попадается партнер слабее тебя,

ты понимаешь, что все-таки лучше быть побежденным,

чем видеть его).

Итак, ты учишься любить фигуры бескорыстно,

за их устойчивую красоту, не за намерение:

диагонально-хищный взгляд офицера на ладью,

или выпрыг коня на развилку двух

разлучающих навсегда королевскую чету

дорог.

В отчаянии ты пытаешься рокироваться,

но – так не ходят,

и ты чувствуешь то же, что твой король,

пересекающий битое поле, -

не только животный ужас, но и стыд.

Однако безнадежность позиции освобождает,

и можно безоглядно проигрывать, не перехаживая.

К тому же в эндшпиле, до которого

голый король чудом доплелся, -

просторней,

и ты спокойно наблюдаешь,

как жадно толпящиеся фигуры противника

забивают в доску гвозди,

как они беспорядочно выскакивают с шахом,

надеясь, что – вот он! – последний удар, -

наблюдаешь

без снисходительной улыбки и не сдаваясь,

но – с удивлением:

видя, что противник, совершенно растерявшись

от множества вариантов,

проводит пешки – одну за другой – в ферзи,

и что ты проигрываешь не в результате красивой комбинации,

но просто от истеричного перенаселения доски

черными фигурами.

Ни благородный победитель,

который не смотрит тебе в глаза,

ни торжествующий дурак,

предлагающий сыграть еще,

тебя не волнуют –

ты, на правах проигравшего, собираешь фигуры,

поверженные, лишенные

живого предвкушения игры,

и думаешь, застегивая гробик на железный крючок,

что все справедливо:

ведь ты играл если и с любовью,

то – к пейзажу за окном,

к тому идеальному полю для поражений

(в пределе – кладбищу),

где победитель не задерживается.

 

                                                                      март 1997

 

 

***

 

 

Ранним, ранним утром бредется

то по снегу серому, то по лужам,

где, жена, мы с тобою служим? –

где придется, помнится, где придется,

кто бы мог подумать, что обернется

худшее время жизни – лучшим.

 

С разводным ключом идешь, теплоцентра

оператор ты или слесарь,

блиннолицый, помнится, правит цезарь,

и слова людей не янтарь и цедра;

с пищевыми отходами я таскаю ведра;

память – как бы обратный цензор.

 

Тени, тени зябкие мы недосыпа,

февраля фиолетовые разводы

на домах, на небе, на лицах, своды

подворотни с лампочкой вроде всхлипа.

Память с мощью царя Эдипа

вдруг прозреет из слепоты исхода.

 

И тогда предметы, в нее толпою

хлынув – елки скелетик, осколок блюдца,

рвань газеты, - в один сольются

световой поток – он казался тьмою

там, в соседстве с большой тюрьмою,

с ложью в ней правдолюбца, -

 

чтоб теперь нашлось ему примененье:

залатать сквозящие дыры окон

дня рассеянного, который соткан

из пропущенных (не в ушко) мгновений,

то, что есть, – по-видимому, и есть забвенье,

только будущему раскрытый кокон.

 

                             март 1997

 

 

***

     

 

                          А. Заславскому

1.

C Колокольной трамвай накренится

к преступившему контуры дому.

Все в наклоне вещей коренится,

в проницательной тяге к разлому.

 

Там прозрачные люди плащами

полыхнут над асфальтовой лужей,

и, сомкнувшись у них за плечами,

воздух станет всей улицей уже

 

и уткнется в размокшие астры

за пределами зренья. Белеса

темнота на холсте и бесстрастна.

И, застряв в кольцеваниях среза,

 

из ладоней прикурит в продроге

человек, на мгновенье пригодный

дар свободы от всех психологий

воспринять как художник свободный.

 

 

2.

Кто сказал, что он настоящий?

Да, темнело-светало,

но лишь неправильностью цветущей

можно поправить дело.

 

Видел я, как вращается шина,

видел дом кирпичный,

их уродство было бы совершенно,

если бы не мой взгляд невзрачный!

 

Я стою на краю тротуара

в декабрьском дне года,

слыша песню другого хора –

кривизною звука она богата.

 

Нет в ней чувств-умилений,

есть окурок, солнце, маляр в известке,

в драматичной плоскости линий

сухожилия-связки.

 

                      декабрь 1999

 

 

***

 

 

Хочешь, все переберу,

вечером начну - закончу

в рифму: стало быть, к утру.

Утончу, где надо тонче.

 

Муфта лисья и каракуль,

в ботах хлюпает вода,

мало видел, много плакал,

все запомнил навсегда.

 

Заходи за мной пораньше,

никогда не умирай.

Не умрёшь? Не умирай же.

Нежных слов не умеряй.

 

Я термометр под мышкой

буду искренне держать,

под малиновою вспышкой

то дышать, то не дышать.

 

Человек оттуда родом,

где пчелиным лечат медом,

прижигают ранку йодом,

где на плечиках печаль,

а по праздникам хрусталь.

Что ты ищешь под комодом?

Бьют куранты. С Новым годом.

Жаль отца и маму жаль.

 

Хочешь, размотаю узел,

затянул - не развязать.

Сколько помню, слова трусил,

слова трусил не сказать.

 

Фонарей золоторунный

вечер, путь по снегу санный,

день продленный, мир подлунный,

лов подледный, осиянный.

 

Ленка Зыкова. Каток.

Дрожь укутана в платок.

 

Помнишь, девочкой на взморье,

только-только после кори,

ты острижена под ноль

и стыдишься? Помнишь боль?

 

А потом приходят гости.

Вишни, яблони, хурма,

винограда грузны гроздья,

нет ни зависти, ни злости,

жизнь не в долг, а задарма.

После месяцев болезни

ты спускаешься к гостям -

что на свете бесполезней

счастья, узнанного там?

 

Чай с ореховым вареньем.

За прозрачной скорлупой

со своим стихотвореньем

кто-то тычется слепой.

 

Это, может быть, предвестье

нашей встречи зимним днем.

Человек бывает вместе.

Все приму, а если двести

грамм - приму и в виде мести

смерть, задуманную в нем.

 

Наступает утро. Утро -

хочешь в рифму? - это мудро,

потому что можно лечь

и забыть родную речь.

 

               2 августа 1998

 

 

***

 

 

Вспоминая Пастернака

 

 

Гудящий зерноток.

Из пыли и зерна

ты выйдешь видеть толк,

с каким опылена

 

созвездьями Земля,

как яблоки висят

и, кислотой спаля,

зеленым белят сад.

 

Но тень свою шатнешь,

и в черноту шагнешь,

и тишину сроднишь

с собою, и сравнишь:

 

как замшей камышей

ночной покой обит, -

мышление мышей

в мешках пшеницы спит.

 

                сентябрь 1998

 

 

***

 

 

Увижу библию песка до горизонта,

в удушье шпалы креозота,

зеленого солдата гарнизона -

лакает молоко и сдобу с маком

жрет, шмыгая, под Мангышлаком.

 

Увижу: кочегар выносит шлак

в горячих ведрах -

откос, его рифленый шаг

и майка блеклая на ребрах.

 

Навеки стой, солдат, и прижимай к груди,

давясь, продолговато-белое,

и в сапогах несоразмерных так иди,

мгновенный кочегар. Вы мозг. Вы целое.

 

Будь, воздух голубей,

испуганно взметенных,

еще гораздо голубей.

Я слышу развлеченья крик: “Убей!” -

и ловят их, с ума сведенных.

 

Гори, песок, гори, песок проезжий,

пусть жажда разевает рот,

скрежещет тамбур, в заоконной бреши

сын стрелочницы, рахитичный, рыжий,

глаза, два кулачка зажмурив, трет.

 

О, если у состава есть сустав,

он, перебитый, крикнет:”Кокчетав!”

 

Есть имена - не имена, а натиск.

В палящем солнце есть Семипалатинск.

 

Есть рабский труд и два карьера глаз,

две достоевских впадины добычи

страдания, цепей оскал и лязг,

впряженный труд в виски и скулы бычий.

 

Есть Гурьев, Астрахань, дизентерия.

Больница на отшибе в засухе.

Есть у цыганки жизнь за пазухой.-

Корми, кормящая. Ты навсегда Мария.

 

Странней, зернистая страница, азбукой.

 

                           сентябрь 1998

 

 

 

***

 

 

22 июня 1941года

 

 

Пусть это будет Джанкой,

дай ей двух дочерей

и купейный покой

с фокусами фонарей,

 

циркульный их обскок

тенью вокруг себя,

словно бы вырван клок

шерсти ночной, скуля,

 

сиплого пара вверх

краткий двойной отрыв,

дай мне сказать за них,

ничего не забыв,

 

с верхней ей полки дай

редкофигурных свет

серых платформ - он рай

зренья, другого нет,

 

трогательный тот лязг,

тамбур дырявых драм,

дай материнских ласк

малым двум дочерям.

 

Пахнет гарью трава

где-то на рубеже

горя, и рукава

снайпер закатывает уже.

 

                  1998

 

 

***

 

 

ТЕМА

 

Друг великолепий погод,

ранних бронетранспортеров в снегу,

рой под эту землю подкоп,

дай на солнце выплясать сапогу.

 

Зиждься, мальчик розовый,

мальчик огненный,

воздух примири с разовой

головой, в него вогнанной.

 

То стучат стучмя комья вбок,

самозакаляясь железа гудит грань,

солоно сквозь кожу идет сок,

скоро-скоро уже зарычит брань:

 

            Мне оторвало голову,

            она летит ядром,

            вон летит, мордя, -

            о, чудный палиндром!

                        Пуля в сердце дождя,

                        в сердце голого.

                        Дождь на землю пал –

                        из земли в обратный путь задышал.

                                    Мне оторвало голову,

                                    она лежит в грязи,

                                    в грязь влипая, мстит.

                                    О, липкие стези!

                                                О, мстихи, о, мутит,

                                                о, бесполого.

                                                Мылься, мысль, петлей,

                                                вошью вышейся или тлейся тлей:

 

Я ножом истычу шею твою, как баклажан,

то отскакивая в жабью присядку, то

с оборотами балеруна протыкая вновь

и опять кроша твою, падаль, плоть.

 

Я втопчу лицо твое, падаль, в грязь

и взобью два глаза: желтки зрачков и белки,

а расхрусты челюстей под каблуком

отзовутся радостью в моем животе:

 

            Руки, вырванные с мясом

            шерстикрылым богом Марсом,

            руки по полю пошли,

                        руки, вырванные с мясом

                        шестирылым богом Марсом,

                        потрясают кулаками:

                        не шали!

                                    Ноги ходят каблуками,

                                    сухожилия клоками

                                    трепыхаются в пыли,

                                                ноги месят каблуками

                                                пищеводы с языками,

                                                во в евстахиевы трубы

                                                вбито «Пли!»

 

Развяжитесь, лимфатические узлы,

провисай, гирлянда толстой кишки,

нерв блуждающий, блуждай, до золы

прогорайте рваной плоти мешки.

 

            Друг высокопарных ночей,

росчерков метеоритных, спрошу

я о стороне: ты на чьей? –

и одним плевком звезду погашу.

 

                                     май 2000

 

 

***

 

 

                         В. Черешне

Я на кухне сидел,

был почти что свободен,